15 октября 1932. Суббота
Эпизод с Игорем.
Оделся он в штаны, очевидно в темноте не нашел трико, да еще говорит, что дождик тут намочил и вытирает тряпкой. Я страшно рассердилась, раскричалась. Он: «Мама».
— И не называй меня больше мамой! Я тебе больше не мама! Мне стыдно, что у меня такой сын, не зови меня мамой!.. — и много еще жалостных слов.
Уложила его спать и, не поцеловав, вышла. Потом, немножко погодя, под каким-то предлогом вошла посмотреть, как он лежит. И вдруг слышу тоненький голосок из груды одеял:
— Ирина Николаевна!
Я как зареву…
30 октября 1932. Воскресенье
Вчера Юрий ходил в ложу «Гамаюн» повидать, как говорилось, Бобринского по поводу Б.А. и санатории. На самом деле ему нужно было повидать не Бобринского, а Матвеева, с которым они налаживают издательство[270]. Я легла около часу, просматривала старые, давних пор, парижские романы — Ладинский, Костя, Юрий. Печка потухла. Только легла, проснулся Игорь, начал подскуливать. Я взяла его к себе — он весь дрожал не то от холода, не то его знобило. Часа полтора его так трясло, ничем согреть его не могла. Очень намучалась, правда, и сама дрожала. Когда по нашим часам было 3.15 открыла дверь, слышу, шаги и голоса. Окликаю Юрия.
— Ирина, знаешь, кто это? Виктор.
Виктор совершенно пьяный, очень смущен. Лег в маленькой комнате, моментально уснул. Хотя успел все-таки сообщить, что Кнут сегодня бросил жену и ушел, захватив второпях пиджак, к Берберовой.
Юрий, хоть и менее пьян, но чрезвычайно возбужден…
— Нет, ты подумай! У нас с Матвеевым уже все решено, мы будем издавать журнал типа «Звена»[271], два раза в месяц, в количестве 3000 экземпляров. Продавать будем по франку! Редактировать буду я и т. д.
Мимоходом рассказал не без удовольствия, что у него опять вышла стычка с Терапиано, что он его опередил насчет издательства, что тот был с ним сух в Coupole (вчера было великое пьянство на Монпарнассе) и еще один мелкий эпизод, говорящий скорее в пользу Терапиано, чем Юрия: когда там с пьяных глаз запели «Святый Боже», да всякие «Ох, вы Сашки канашки мои», Юрий вставил дурацкий припев:
Святый Боже по речке проплывает,Аллилуйя приговаривает…
Ю.К. демонстративно вышел, сухо попрощавшись со всеми. А Юрий пил брудершафт с Поплавским (действительно, со всякой сволочью), орал на весь Монпарнасе с Мандельштамом и Кельбериным. Оказалось, что Виктор живет в Медоне, пропустил все поезда, и Лазарь привез их к нам (он и шофер).
Утром Виктор встал очень смущенный. Очень звал нас с Игорем ехать к ним, но Игорь как назло начал кашлять (только при нем и кашлял), и я испугалась.
Завтра к нам приедут Кельберины. Это меня не так уж радует! Скорее это меня пугает: опять «литературный разговор», литературные сплетни, вся эта литературщина монпарнасская, от которой меня тошнит.
3 декабря 1932. Суббота
А все-таки от вчерашнего собрания осталась какая-то горечь[272]. Лучше было бы не ходить. Не знаю даже, что меня так особенно раздражало. Вся эта огульная критика правления, эта «благодарность по традиции»(так ведь и сказано у Яновского) и эта «особая благодарность» Софиеву… А он-то, действительно, чувствует себя героем и мучеником, а меня это злит. В сущности, ничего обидного не было, а все-таки что-то обидно.
Никогда у меня не было такого ощущения скуки и пустоты. Как-то вдруг — никакой радости. Даже думать и писать радости нет. А опять тяжело до отчаяния. Не знаю, что думает Юрий, да и мало это меня интересует. Во вторник возвращается из госпиталя Б.А. Хоть Нат<алья> Ив<ановна> говорит, что он сейчас не заразен, а я его очень боюсь. И потом — эта жизнь почти в одной комнате! Ведь свет есть только в столовой. В отеле, в конце концов, было куда свободнее и самостоятельнее. А потом, я просто не представляю, на что мы будем жить. Юрий трезвонит, что он очень хорошо зарабатывает (что это: наивность или ложный стыд?). А ведь, в сущности, концов с концами не сводим. Боюсь, себе отказывать я уже не смогу. Уже стало совершенно естественным ходить в рваных туфлях, в рваном корсете, из которого во все стороны палки торчат, иметь один лифчик (8 фр<анков>), ходить в летнем пальто, завтракать одним молоком и т. д. А вот Юрий до этого уж не дойдет. Правда, он может ходить в рваных подштанниках, но уж… Да не надо об этом писать, сама себе противна становлюсь, мелочная, сварливая. Должно быть, такая и есть. Мне бы только елку как-нибудь сделать. А Юрий пусть живет, как хочет. Он ведь зарабатывает.
Первый год после замужества нам тоже приходилось туго. Но никогда мне в голову не приходило жаловаться, в чем-нибудь упрекать Юрия. Может быть, Юрий был заботливее и внимательнее ко мне, а может быть, теперь я стала его меньше любить.
Тетрадь XII. 19 марта 1933 — 5 мая 1937 Париж
19 марта 1933. Воскресенье
Почему-то опять потянуло к дневнику. Потому ли, что вчера нашла свою 10-ю тетрадь, которую считала безнадежно потерянной, потому ли, что видела вчера Терапиано и опять всколыхнулись старые муки, то ли просто от скуки и одиночества, только вдруг потянуло писать и потянуло с такой силой, что пошла сегодня и купила тетрадь и перья. Купила и, как всегда, немного стыдно стало потратить 6 фр<анков> 50 с<антимов>, когда надо платить за газ и за эту чертову машину (стиральную) и еще до 1-го нужно где-то дособрать 50 фр<анков> на квартиру, и вообще…
Но неужели же я не могу когда-нибудь потратить на себя 6 фр<анков> 50 с<антимов>?
Но о чем же я вдруг так захотела писать? Не знаю. Жизнь бледна и неинтересна, и сама я ее такой делаю. То, что сначала было провокацией, стало привычкой, то, что было «стилем», — стало реальностью. Никого обвинять нельзя.
То, что ушла от жизни — полусознательно, полувынужденно — правда, а вот вернуться уже очень и очень трудно. Да и незачем.
Я уже давно перестала быть литератором, сначала — добровольно, а теперь уже и вынужденно. Как бы было нелепо показаться мне сейчас на Монпарнассе или в Bolee со своими стихами! Помимо «воскресения из мертвых», это было бы просто смешно, я давно стала архаизмом. Все куда-то сдвинулись за эти 5 лет, плохо ли, хорошо ли, но сдвинулись. Все что-то делают, и только я одна застыла какой-то каменной бабой. Пока это еще, в какой-то мере, интересно. Что ж наотрез отказываться дать стихи в «Числа», напр<имер>, и вообще выступать публично. Нет-нет, а кто-нибудь и спросит: «Почему не печатаетесь?» И ведь скоро обо мне совсем забудут, совсем. И тогда уже никакими силами о себе не заявишь! Л вот к этому-то концу я и иду с какой-то злобной радостью. Конечно, типичная психология всякого неудачника, уязвленное самолюбие и т. д. Все это верно, не спорю. Но бороться опять за свои права сейчас, пока еще не поздно, — нет, не хочется.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});